дергает щекой и заключает:
— От вас я ждал большего. Де Сен-Круа утверждает, что не творил и не заказывал чернокнижия, и не лжет. Кто-нибудь догадался спросить у него, что он творил и заказывал? — шаги образуют эхо и не понять уже, сколько людей идет по тюремному коридору — пятеро, десятеро, армия? — Приворот? Отворот? Истребление блох, клопов и вшей?
— Блох? — давится начальник королевской тайной службы.
— Есть составы, которые смертельны для мелких тварей. Но людям одежду ими пропитывать не стоит.
— Там было черное колдовство… Ваша Светлость, вы хотите сказать, что заказчик мог об этом не знать — и заказывать что-то совсем другое?
— Предложите святым отцам списаться с коллегами в Роме. Заказчик мог не знать, более того, при определенных обстоятельствах, сам колдун мог не знать, к кому обращается.
Спросить, думает фицОсборн… ну надо же. Господин герцог очень устал с дороги, во время боя на дороге и во дворце — а то догадался бы, что нам эти вопросы тоже казались очевидными… но мы не хотели их задавать. Никто не хотел. Вдруг ответит? Монахам не отвечал, а своим бы ответил? Хотя по уговору между всеми сторонами никто не допрашивал шевалье наедине. Кстати, как теперь выходить из этого положения?
Может быть, де Сен-Круа так и промолчит до самой смерти? Может быть, он заговорит и расскажет о франконских кознях, арелатской мести, ромских интригах, галльском коварстве, альбийском вероломстве, толедских заговорах, датских торговых интересах… об алеманских баронствах, решивших войти в круг большой политики? О чем угодно, только не о том, что в свите Франсуа вызрел план покушения на Ее Величество?
Дверь — вопреки традициям — не скрипит. Человек внутри — похож на человека. На человека, с которым последовательно плохо обращались, но на человека.
Его Светлость проходит внутрь, смотрит внимательно и роняет страшные, гибельные слова:
— Говорите правду.
Ричард фицОсборн останавливается ровно на полшага позади д'Анже.
Тогда: Людовик Аурелианский, пятый король этого имени
Звуки службы медленно поднимаются от опояски красной к опояске белой и опять красной, по камням и солнечному лучу, к самому своду. И дальше, домой. Нет сомнений в том, где их дом. Но писали эти слова, эту музыку люди. Библию тоже писали люди, иногда не очень проницательные. Разве мог Исав, великий охотник, владыка зверей, не понять, о чем идет речь, когда младший брат предложил ему миску с похлебкой? Разве мог Иаков, великий хитрец и разумник, уступающий только сыну своему Иосифу, не знать, что брат его видит эту детскую хитрость насквозь. Нет, все было договорено заранее. Один хотел уходить и приходить по своей воле, воевать и охотиться и не принимать на плечи ярма. Второй желал быть хозяином стад, пастухом людей — и для того был предназначен природой, если не Богом. Между ними не было ссоры, ссору и все остальное придумали потом, для отца, для его присных, для всех тех, кто все равно ничего бы не понял, а только мешался в чужое дело.
И грех — в этом.
Не в обмене. В обмане.
Дети Иакова своего брата уже не обмануть, не обездолить попытались — а убить. Господь упас его, а сам он упас от бедствий две страны и всю свою кровь, но не лучше ли было бы, если бы Творцу не пришлось оборачивать зло благом?
Луи, старший по годам брат, с малолетства знает: Господь дал ему маленького брата Жанно, чтобы любить, оберегать и наставлять его — чтобы потом, в свою очередь брат был ему щитом и опорой. Так его учили мать, исповедник, датские родственники. Он слушал и соглашался, но любил брата просто потому, что брат был маленьким черным львенком, озорником, изобретателем тьмы проказ — ярким солнышком, поселившимся в доме. Луи не помнил, когда он узнал, догадался, вывел из недомолвок, криков, ссор при дворе, что младший годами брат — старший по правилам наследования, первородный. Может быть, едва научившись читать? Едва взяв в руки короткий детский меч? Мать он не спрашивал, не было нужды. Он просто знал, а Жанно об этом и слышать не хотел. Быть старшим? Ходить каждый день к дедушке? Выходить в парадном одеянии к просителям? Носить дурацкую тяжелую корону? Это вы, братец, сами мучайтесь, а у меня за конюшнями еще не вся крапива срублена, а в конюшнях не все лошади прикормлены. Луи не завидовал. Луи понимал, что ему уступают, словно поношенную рубашку и ждал, пока брат подрастет и войдет в разум.
Брат подрос. Война с крапивой сменилась на войну с Арелатом и Франконией, а лошади появились свои собственные. Трон? Помилуй, Луи, я же их всех изрублю в мелкий фарш через два часа! Эти ваши козни, интриги, заговоры… на войне, знаешь, все просто — или ты их, или они тебя, честно и чисто. Если ты не хочешь моей смерти, сам тут, пожалуйста, разбирайся, а мне спокойнее, когда ты за спиной. Луи, я тебе клянусь честью покойной матери моей, что никогда, слышишь, никогда не захочу надеть твою корону! Если ты, если даже ты мне не веришь, я уеду искать счастья в Рому, я в Константинополь уеду, в Киев, в Африку — самое то дело для бастарда…
И уж о том, кто тут на самом деле бастард, слушать не желал. Теперь и разговора такого не заведешь. Жанно прочел брачный контракт родителей и увидел выход: дети наследуют все права, если только по наступлении совершеннолетия не откажутся от них. Добровольно. И он отказался. Добровольно. А все остальное — церемония, Старик Анри, объявление незаконнорожденным, это для присных деда, для вельмож, для епископов, для всех тех, кто не поверит в правду, даже если правда явится к ним на золотой колеснице, запряженной драконами.
Руки у Великого распорядителя двора дрожат, но не настолько, чтоб сорвать церемонию.
Он медленно, торжественно ведет косую черту по парадному щиту Жанно.
Доводит до конца.
Делает три шага назад. И только потом оседает на руки своей свиты.
В соборе ахают, шепчутся, крестятся.
Жанно торжествующе вскидывает щит.
Теперь: Людовик Аурелианский, восьмой король этого имени
— Я буду должен требовать у вас выдачи суду епископа Дьеппского, — говорит один.
— Я буду вынужден отказать вам… — отвечает другой.
— Мне придется утверждать свою волю силой оружия.
— Мне придется воспротивиться. Это мой старший родич, член моего дома.
Видеть их двоих, сидящих друг напротив друга, некому — разве что распятию на стене?
— Этого вашего родича еще десять лет назад придушить следовало!
— Я уже приказал его отравить.